I
“У вас очень тонкая кожа,” — сказала с презрением девушка лет двадцати в строгих очках, в очередной раз порезав палец Эммы во время маникюра. И посмотрела на неё так быстро исподлобья, будто присвистнула.
В этот момент, в пропахшей ацетоном комнате с лиловыми обоями, под мурчание телевизора, Эмма вдруг поняла: всю жизнь она подозревала, будто недолюбливает мужчин — и боялась этого, как приговора к одиночеству. Ан нет, она всем своим здоровым сорокалетним сердцем ненавидит женщин — с их ужимками и трепетом, и слезами, и визгами, и рыхлой силой, и вечной войной за какие-то блага, ипотеки и ковры, мужчин стройных и мужчин щуплых, мужчин с чем-то этаким в глазах и мужчин, покорно скользящих за женщинами, по змеиным их следам, по сиреневым голосам, по прокисшим их песням.
И к этому унылому племени героинь в поисках невнимательного отца, в тени тревожных матерей, принадлежала и она сама, долговязая белобровая Эмма с тонкой кожей и злым сердцем.
II
Впрочем, что значит, долговязая?
Когда ей было девятнадцать, её тело будто состояло из осторожных овалов, погруженных в пространство как в воду. Так бликуют и дрожат пуговицы отражений в бирюзовой воде бассейна. Светлые глаза Эммы смотрели на мир медленно, будто пасмурный день пытался протолкнуться к полудню. И нос был тонок, и струились волосы к рукам, и кожа пахла абрикосами и мятой.
И в обычный понедельник неспешного месяца августа, у Эммы появился преследователь. Все самые утомительные, подозрительные и волнующие события в Эмминой юности происходили в библиотеке. И все это тоже началось там, в прохладе и пыли. Забирая продленные книги со стойки регистрации, она увидела, что на неё из читального зала смотрит некая взъерошенная фигура. Она положила книги в полосатую летнюю сумку, кивнула библиотекарю, повернулась и услышала как где-то сзади не отодвинули — отбросили стул. Она прошла к выходу, и одновременно с ней мутноватых стеклянных дверей достиг некто в мятой рубашке, с ушами будто разного размера и темными глазами, которые начали говорить еще до того, как раскрылись тонкие губы. Он стоял между ней и выходом, и Эмма хотела сделать шаг назад, но шаг назад сделал он. И, стоя вплотную уже к выходу, он начал говорить.
III
Много лет спустя уже и не вспомнишь, что он там нес, на выдохе, всегда на выдохе — так, что в его речи всегда бежали зайцы, собаки и прочие суетливые звери. Она как-то сразу не полюбила этот голос, эту неприятную страстность, существующую будто в упрек её сонности и неготовности быть здесь, быть Эммой. Она приняла комплименты как должное, хотя, конечно, странно с его стороны было, неприлично как-то даже, сказать, что он её видел в июле, и в июне, и любовался ей, и наконец решил подойти, пригласить её на чашку кофе.
Когда тебе предлагают власть, бери. Есть такой короткий кусочек жизни, когда этим опасным принципом, кажется, можно руководствоваться. И Эмма приняла его поступок за предложение власти, и власть с удовольствием взяла, и выпила кофе, и съела пирожное, и поболтала бы побольше, вот только он не замолкал, и слушал еще быстрее, чем говорил. Она несколько раз пыталась уйти, но он как-то не замечал, и она уже хмурилась, и, глядя в остывшую лужу кофе на дне, понимала, что это начало чего-то неприятного.
IV
Он ей писал и звонил. Она сталкивалась с ним снова и снова. Он будто бы принимал отказ, а потом снова не принимал. И он выглядел невинно, и он точно не был сумасшедшим, он даже был главным организатором дебатов на юридическом факультете. Он не был изгоем, но да, он был слишком запыхавшимся, сердитым и смешным, чтобы быть где-то рядом с Эммой, или с той, кем она вот-вот станет. Власть оказалась шуткой. И мужское желание — такая капризная вещь. Стоит его распознать в первый раз, и — будто тёплый ветер, и перестук жемчужин, и маленький вихрь удовольствия. Мое, мое, мое. Но стоит побыть в присутствии нежеланного желания чуть подольше, как все слышнее чужой, плотный, как земля под асфальтом, голос: Нет, мое, мое, мое. Холодеют руки, хочется сделать шаг назад, и заползают медузы в карманы, и будто бы что-то отнято, что-то, что не было отдано. Она избегала его, и его дыхание становилось чаще. Она хотела всего лишь восхищения, да так, чтобы не нужно было восхищаться в ответ, и она смотрела в его глаза, и власть уже была у него — следить, желать, настаивать, спорить и иногда её смешить, и озадачивать, и поселять сомнения в Эмме, как эхо из какого-то капризного будущего.
V
Нельзя ли переключить на другой канал? После едкого замечания девушки, она решила, что пора показать, кто здесь клиент, за кем здесь должны ухаживать. Щелк, на экране появилась серая щетина ведущего известной вечерней передачи — на злобу дня, и прочие клише. Говорили об изменении климата, сменился ракурс, и за столом гостей она опять увидела его. Рубашки его уже не были мятыми, но по-прежнему трепетали будто только что сброшенная кожа на его костлявом теле, к которому так и липли теперь и тревожные женские руки и мятные девичьи пальчики. Он стал одним из самых известных журналистов в стране; серия его сердитых разоблачений трещала как фейерверк из каждого светящегося экрана. Он по прежнему говорил будто на выдохе, будто бежал, и эта страстность в сорокалетнем мужчине уже никого не смешила, ей хотели подражать. Она многим казалась необходимой. Им открыто восхищались все Эммины коллеги.
VI
Постепенно его преследования сошли на нет, а Эмма внезапно удачно вышла замуж. Её муж был ученым, хотевшим только чтобы его оставили в покое. Эмма выглядела как сам покой, как обещание легкого ветерка, и никаких бурь и борьбы, и ничего из того, что он годами наблюдал, как мышь, в своей семье, где трое сестер боролись за внимание усталой матери. Эмма была умна, иногда даже пугающе умна, но использовала свой ум так удобно, незаметно и, в каком-то смысле, бездарно, что он не ждал подвоха.
Эмма перессорилась с каждой из его сестер, и конечно, с его матерью, и это было бы почти талантливо и изящно, если бы результатом не стала чрезвычайно неуютная жизнь, пунктиры стычек, присмотр за племянниками, непременно заканчивавшийся Эммиными слезами, очередной ссорой с сестрами и взаимным разочарованием всех во всех.
Эмма будто бы упустила момент, когда можно было что-то найти и оставить себе, и поспешила во взрослую жизнь, где у неё не было ни одного преимущества, где мерцающие, удивленные овалы её фигуры вытянулись, окрепли, застыли. Когда оказалось, что её муж неспособен зачать ребенка, Эмма, не ладившая с детьми, Эмма, чувствовавшая дурноту от одной мысли о дурноте, не желавшая никаких внезапных превращений и разоблачения, каковыми она считала беременность и материнство, — Эмма развелась.
VII
Она смотрела на свои длинные бледно-розовые ногти, она смотрела на экран, на расстегнутый ворот рубашки, на загорелый треугольник кожи, который умудрилась на себе женить какая-то активистка Гринписа.
Вот это неуловимое — как он не предъявил его, прямо тогда? Обманул, украл, не дал.
С годами она все больше презирала женщин за неспособность взять власть в свои руки. Мужчины же продолжали для нее обладать некой загадкой, им власть почему-то принадлежала. И Эмма не хотела её отбирать, она хотела, чтобы с ней поделились. И она все промахивалась, и муж не тот, и работа не та, и даже соседи, и те какие-то потерянные. И только он, на выдохе, умудрялся дышать и желать, и быть желанным, и все бежал куда-то, не оглядываясь, оставляя нерешительную Эмму позади.
VIII
Когда его уличили в какой-то афере с налогами, потом в угрозах бывшей жене и даже, внезапно, в посредственной журналистике, Эмма не то чтобы радовалась, но она ощущала будто бы ей отдали долг, извинились, поклонились и оставили в покое.
Недавно у неё снова появился сталкер. Неумный, неудачливый, безвредный. Но все же немного лестно. Капельку.
© Анна Николаева, 2022